— Рита, брось тряпку, хватит изображать заботливую хозяйку, — попросил Федор Иванович. — И сколько раз я тебе говорил: не трогай ничего из аппаратуры.
— Пошел ты к черту с твоей аппаратурой, — сказала Рита флегматично. — Живешь как в свинарнике. И почему ты бабы себе не нашел за столько лет? Не любят они тебя, что ли? Олег, а тебя любят?
Олег помрачнел и вдруг брякнул:
— Выходите за меня замуж, а?
— Сходи сначала молоко с усов утри, — мягко и доброжелательно посоветовала Рита.
— Иду, — сказал Олег и вышел.
— Это что, он серьезно? — спросил Федор Иванович.
— А я почем знаю? — с вызовом сказала Рита и швырнула тряпку под стол.
Они позавтракали в кафе на площади Труда и переулками прошли к Мойке, просто так — прогуляться.
— Знаешь, что я решила? Твердо решила? — спросила Рита и засмеялась так, как она смеялась, когда собиралась сделать что-нибудь необычное, странное и чаще всего глупое.
— Что? — спросил Федор Иванович с опаской.
Она долго шла молча, улыбаясь, глядя только себе под ноги и отпуская его руку перед каждой лужей, обходя лужи с другой, нежели он, стороны. И каждый раз, когда она отпускала его руку, становилось вдруг пусто. Рядом шла сестра, единственный родной человек, молодая женщина со склонностью к неожиданным и глупым поступкам, маленькая Ритка с резиновой куклой в зубах, худенькая девчонка с вещмешком за плечами, детдомовский выкормыш, непутевая и грубоватая циркачка, привыкшая к бродячей, гостиничной жизни, нежная и ласковая к нему, но как-то странно, запрятанно ласковая. И в чем-то очень несчастная сейчас, — это он чувствовал с самого момента ее приезда.
Они шли по набережной Мойки к Поцелуеву мосту. Когда-то здесь была городская застава, на мосту люди прощались и целовались, дальше шумел лес, и в этот лес уводила дорога. Но рассказывали и другое — был здесь раньше трактир Поцелуева, вот и все. Теперь же вдоль набережной стояли аккуратно, куце, жестко остриженные липы.
— Тебе их не жалко, сестренка? — спросил Федор Иванович. Ему всегда казалось, что деревьям так же неприятна стрижка, как и нам, когда в детстве слишком коротко остригают ногти.
— Откуда ты узнал, что я сейчас думала о липах? — спросила Рита. — Откуда ты это узнал, Федька?
— Это неважно, — сказал Федор Иванович, ему стало хорошо на душе, он чувствовал сейчас в Рите что-то очень родственное, созвучное себе.
— Я решила пойти в Исаакиевский собор! — сказала Рита и опять засмеялась. — Я хочу влезть на самую его верхушку… И потом, ты знаешь, там есть маятник, самый длинный в мире.
— Да. Маятник Фуко. Но на Исаакий мы не полезем. Лифта нет, а подниматься восемьдесят метров по ступенькам я не смогу — было слишком трудное утро… И спасибо, что надумала приехать и проведать меня.
— Я приехала не из-за тебя, а для себя и по своим делам.
— Ты умеешь быть искренней, я всегда помнил это.
— Очень болит голова сейчас?
— Нет, но какое-то ощущение нереальности. По-моему, такое со мной бывало и раньше, до ранения.
— Она болит так, что тебе страшно?
— Да, иногда. И закончим на этом.
— Смотри, все моют окна. Как будто сговорились! Я у тебя тоже помою. Перед отъездом.
— Когда ты уезжаешь?
— Я еще не знаю.
— Ты что-то темнишь, сестренка.
— Господи, что у тебя за идиотская привычка все время задавать вопросы? — с раздражением, внезапным и непонятным, сказала Рита. — И куда мы идем, в конце концов?
Федор Иванович пожал плечами.
Вокруг был весенний город. У магазинных витрин натягивали полосатые, яркие тенты. В сквере возле консерватории у памятника Глинке бегали и кричали дети. Глинка стоял над ними и среди них очень добрый и задумчивый. Его хотелось назвать дедушкой. Двери центрального подъезда Мариинского театра были распахнуты настежь, в их темные провалы врывался весенний ветер. Наверное, театр сушили и проветривали. Гагарин улыбался сквозь стекло газетного киоска. Звенели трамваи. И сильно пахло корюшкой — ее продавали с лотка, прямо на улице.
Два каких-то парня оглянулись вслед Рите и даже приостановились на миг. Она сделала вид, что не заметила этого, но сразу повеселела.
— Я тебе непременно помою окна, — сказала она. — И не сердись на меня. Я тебя ужасно люблю. Просто до спазмы в сердце.
— Только не надо спазм, — попросил Федор Иванович.
— Ладно. Если не лезем на Исаакий, то идем сейчас в Никольский собор! Уйму лет не была в церкви.
Федор Иванович пожал плечами. Ему было безразлично, куда идти.
— Давай, — сказал Федор Иванович. — Но что это тебя сегодня все в соборы тянет?
— Дедовская кровь заговорила, — не очень весело усмехнулась Рита.
Их дед по матери был сельским попом на Псковщине, дед по отцу — конокрадом в тех же местах. Дед по отцу не верил ни в бога, ни в черта и погиб, забитый насмерть мужиками. Причем, как потом выяснилось, в той краже, за которую его убили, он виноват как раз не был. Их мать верила в бога до самой смерти, и тайком от отца крестила обоих, и научила молитвам, и водила в церковь. До тридцать пятого года в углу над кроватью матери висело много икон, старинных и темных, доставшихся матери после смерти деда. Потом отец — коммунист, безбожник, человек большой воли и мужества — приказал матери убрать иконы. Она послушно убрала их в сундук, а лучшую — икону Казанской Божией Матери — отдала в Никольский собор. Когда отца арестовали, при обыске нашли иконы в количестве, действительно, чересчур большом для средней советской семьи.
Они шли по улице Глинки, и собор вырастал над ними, закрывая пятью золотыми куполами все больше и больше неба. Синие стены собора просвечивали сквозь еще редкую листву кленов. Под ветками кленов, вдоль ограды соборного сквера шли трамваи, скрежеща на повороте. Дорожки сквера были заасфальтированы, ровные полоски газонных ограждений обсажены маргаритками. Все имело чистый и современный вид.