Малыш опрокинулся на спину и дрыгнул в воздухе лапами. Он не боялся Бандита; наверное, запах собаки, которая кормила его, еще не выветрился из его памяти.
И Бандит тихо повернулся и тихо побрел обратно в кладовку. Взрослые тигры смотрели ему вслед, смотрели тревожно и настороженно. И даже больной лев Персей поднял голову и зашевелил ноздрями.
Бандит лег к батарее. Запахи гасли один за другим, и потому мир стремительно сужался вокруг него. И оставалось только то, что видели в полумраке его глаза: стол с конской тушей, бутылки с рыбьим жиром, полоска света возле двери. И ни от чего ничем не пахло.
Спящие звери проснулись, и все они стали быстро кружить по клеткам, косясь на дверь кладовки. И только тигренок ничего не понимал, не чувствовал, радовался своей свободе и озорничал в вольере. Потом он скользнул в кладовку, опрокинул бутыль с жиром и жадно зацокал языком.
Бандит не должен был разрешать тигренку жрать жир, но жаркая боль душила его. Он лежал, часто моргая и часто дыша, далеко вывалив серый язык. Потом боль отпустила, он ясно увидел тигренка, всего измазанного в жире, очень смешного, будто голого от слипшейся шерсти. Малыш кружил по кладовке, пытаясь догнать свой собственный хвост. Бандит улыбнулся и умер.
А его хозяин в это время сидел у женщины, с которой был у него неровный, прерывистый роман, и рассказывал ей о дрессировщике-немце. Женщина же не слушала его и все только говорила:
— Алексей, тебе нельзя пить, это дурно кончится, я тебе без шуток говорю, разве можно так?
— Он настоящий артист, этот немец! — бормотал дрессировщик. — Что ты в этом понимаешь? Какой ритм! У него не сердце, а бульдозер… Он разогревается точно к сроку… Начинает посылать тигрицу через себя с тумбы на тумбу, понимаешь? И все не дает ей разрешения прыгать, и все время обманывает ее и злит, а зритель думает, что она упрямится, и он не может с ней справиться, понимаешь?.. Какаpя тишина в цирке!.. И тут с него начинает лить пот градом… Понимаешь, что я говорю?.. Ему делается жарко именно тогда, когда в цирке пик напряжения!.. Грандиозный артист… Но и я не хуже, можешь мне поверить… А Каир порвал Персея. Нужно было сразу ухо пришить обратно… Хороший врач это бы, наверное, смог, а, как ты думаешь? Теперь лев остался без уха, черт знает, какое безобразие!.. И Бандит скоро уже сдохнет, и придется заводить другого пса… Этот Бандит все про меня знает… Утром дам ему касторки…
Касторку утром давали тигренку. Он объелся рыбьим жиром. А Бандита дрессировщик потихоньку от администрации закопал во дворе цирка.
1963
Утром в воскресенье Клавдия Агафоновна:
— Аполлон, киса моя, идем гулять!
Принес поводок и намордник. Унизительно. Но привык. Приучили, вернее.
Вышли на двор. Запахи сырых дров, сосулек, подвальной гнилой пряности и тысяча других.
Вздрогнул от радости предвкушения встречи с Хильдой — немецкой овчаркой из пятой квартиры.
На дровяной поленнице лежали и грелись на солнышке кошка Мурка и кот Барсик. Не хотел ссориться. Но Мурка:
— Эй, сукин сын, не жмет тебе намордник?
Сделал вид, что не расслышал.
— А что ему еще может жать? — спросил у Мурки Барсик.
Смолчал.
Так славно пахло весной! Снег сошел.
Клавдия Агафоновна отцепила от поводка.
На гранитной тумбе написал кое-что.
— Интересно, — сказала Машка, — зачем он каждый раз поднимает ногу, а?
— А что ему еще поднимать? — спросил Барсик.
Хотел залаять. Не смог — намордник. Делал и делал вид, что наплевать.
— Криволапый друг человека оглох от студня по двадцать восемь копеек или от овсяной каши, — сказала Мурка. — И чего он всегда нюни распускает?
— А что ему еще распускать? — спросил Барсик.
Никакой особой вражды с ними не может быть.
Коты, кошки — твари не думающие, не анализирующие жизненный опыт.
А мы, боксеры, всю жизнь тем и занимаемся, что доходим до сути вещей.
Клавдия Агафоновна, например, обнаруживает во мне достоевщину. И потому при бессоннице читает мне вслух «Преступление и наказание».
Зажжет розовый торшер, челюсти положит в хрустальный бокал и шепелявит: «Аполлончик, мой маленький, подойди сюда!»
Слезаю с кресла.
Иду.
Стараюсь не стучать когтями по паркету.
Клавдия Агафоновна:
— Умненький ты мой, киса ты моя!
Непонятно. Почему я — киса?
Кладу морду на одеяло, стараюсь не очень выпускать слюни. Моргаю на лампочку в торшере.
Клавдия Агафоновна начинает читать.
Сразу чешется брюхо.
Блох нет.
Так, наверное, какой-то атавизм, но чешется ужасно.
Терплю.
Из деликатности.
До того хочется полязгать зубами в брюхе — все бы отдал.
Клавдия Агафоновна шамкает: «…ошибки и недоумения ума исчезают скорее и бесследнее, чем ошибки сердца. Ошибка сердца есть вещь страшно важная: это есть уже зараженный дух иногда и во всей нации, несущий с собой иногда такую степень слепоты…»
Вдруг какая-то потусторонняя сила сгибает пополам.
И я на брюхе — лязг, лязг, лязг… Беру себя в лапы и опять кладу морду на одеяло.
Слушаю.
Ночь поздняя. От уличного фонаря в оконном стекле блики качаются.
По полу от дверей — холодом.
Клавдия Агафоновна читает и читает. В некоторых местах приостанавливается и легонько стучит мне по лбу пальцем.
Делаю вид, что доставляет удовольствие стоять ночью у ее кровати и чесать брюхо только в перерыве между главами.
Еще повиливаю хвостом. Вернее, кочерыжкой. Сам хвост зачем-то отхватили в раннем детстве и, как грузчики из овощной лавки объясняют, по самую завязку.
Да, о чем я?
О том, какая пакость случилась утром в воскресенье.