— Кто говорит, что ты что-то обязана? — спросил Левин, возвращаясь. — Мы кому хочешь зададим за тебя перцу. Дайте и мне кофе… Какая она была смешная в детстве. Глеб! Она приносила к нам в палату кролика с бантиком на ушах… А потом, спустя много лет, я встретил ее в Хельсинки на аэродроме, и она меня узнала…
— Ты был в Индонезии, Яков? — спросила Агния.
— Да. В Сурабайе, — сказал Левин и попробовал спичкой поджечь коньяк в рюмке.
— Очень хочется мне в Индонезию. Очень… И пора уходить, уже все закрывается, уже поздно, и стулья скоро станут на голову, а девочки будут еще долго считать ножи и ссориться из-за вилок… — сказала Агния и улыбнулась Вольнову. — Я рада, что вы завтра уходите в море, Глеб.
— Вы придете нас проводить?
— Нет.
— Почему?
— Мне будет грустно. Мне уже сейчас грустно.
— Вы разговариваете так, будто меня здесь совсем нет, — сказал Левин. — Давай по последней.
— Я больше не буду, — сказал Вольнов. Левин сидел угрюмый и мрачный. Он думал о чем-то своем, и, наверное, невеселом.
Они шли по улице.
Была белая ночь, была серая листва деревьев, их черные морщинистые стволы и запах сырости и опилок. И, как во всех портовых городах, ощущение того, что где-то близко море — длинный и широкий простор. Каждая антенна над крышами видна чисто и ясно. Несколько сизых, узких, острых туч над самым горизонтом за крышами, совсем неподвижных. Фонари зачем-то горят, но светят куда-то внутрь своих колпаков.
— Как хорошо, что мы родились и живем, и идем по Архангельску, и что вы идете рядом, — тихо сказал Вольнов Агнии. Ему почему-то было совсем просто сказать ей сейчас такие слова. Она молчала. И Левин молчал тоже, шагал, засунув руки в карманы, высокий, как Маяковский. Потом вдруг остановился, будто наткнулся на что-то невидимое, сказал:
— Друзья, мне, пожалуй, с вами не по пути. Глеб, я надеюсь, ты проводишь Агнюшу.
— Ты что, с ума сошел? — спросил Вольнов. — Куда ты?
— Не шуми на меня, — мрачно сказал Левин.
— Ты всегда чудишь, капитан, — сказала Агния. — Мне не нужно никаких провожатых.
— Идите на бульвар и садитесь на крайнюю скамейку, — сказал Вольнов. — Мне очень не хочется еще расставаться с вами. А я уговорю этого капитана.
— Прощайте, товарищи, все по местам! — сказал Левин, повернулся и пошел в обратную сторону.
— Только не уходите! — с мольбой попросил Вольнов Агнию.
— Фу, как все глупо, — сказала она. — Счастливого плавания!
— Яшка! — крикнул Вольнов. Левин не обернулся. Вольнов побежал за ним.
— Я возьму машину и поеду на судно, — сказал Левин. — И не приставай ко мне.
— Она же обиделась!
— Черт с ней.
— С чего ты?
— Не бойся, я не пьян. — Он продолжал шагать и вдруг расхохотался.
— Тебе надо выпить валерьянки, — сказал Вольнов.
— Сколько раз меня выгоняли с лекций в училище за этот смех, — сказал Левин. Он на самом деле был совсем не пьян.
Вольнов выругался. Агнии уже не было видно. Он чувствовал, что Левин не хочет, чтобы он возвращался к ней. И это обозлило его. Он еще раз выругался вдогонку Левину и пошел назад.
Первая скамейка на бульваре была пуста, и весь бульвар — тоже. И, увидев это, Вольнов ощутил гнетущую, зияющую пустоту в себе. Как будто везде кончилась жизнь. Как будто она не начиналась. Как будто он навсегда был оставлен на вымершей, холодной планете.
Он сел на низенькую ограду газона и закурил.
Хилые деревца-подростки стояли посреди газона, опираясь на струганые палки. Их посадили на месте умерших от старости бульварных лип. Им дали опору и привязали к ней.
Вольнов снял фуражку, зачем-то потрогал позеленевшего «краба». Надо было возвращаться на судно, на маленький корявый сейнер, который трется сейчас о сваи причала и думает свои металлические мысли.
Неужели она ушла? И уходит все дальше по спящим улицам, и трогает холодными ладонями щеки, и торопится домой, потому что ей наплевать на него, и потому что она хочет спать, и потому что она обиделась на Яшку. Он вспомнил, как она сказала: «Что значит — крепкий паренек?»
Она ушла, и долго, весь рейс до Камчатки, будут жить эти воспоминания о женщине, которая была с ним рядом один сегодняшний вечер. Десятки раз по вечерам зажгутся на крыльях рубки отличительные огни и будут гореть до утра, красным и зеленым немигающим взглядом смотреть вперед. И потом время, то время, которое затягивает все — и радостное и больное, — приглушит воспоминания. Все кончается на этом свете.
Вольнов сидел, курил и вдруг услышал стук каблуков по асфальту, быстрый и тревожный. Потом стук умолк.
Вольнов поднял голову и увидел ее. Она шла теперь прямо по пыльной траве газона, наискось через бульвар, к нему, отводя от лица слабые ветки молоденьких лип. Он все сидел. Он почувствовал вдруг огромную усталость. Его хватило только на то, чтобы улыбнуться ей виновато и робко.
— О боже мой, — сказала она, остановившись перед ним. — О боже мой, я вернулась… Я ушла, а потом вернулась. Мне нужно было еще раз увидеть вас.
— Яков уже на судне, наверное, — сказал Вольнов. Он сам не знал, что и зачем говорит сейчас.
— Встаньте, — сказала она.
Он послушно встал, и они пошли по бульвару. Сырой песок скрипел под ногами.
— О боже мой, — опять сказала она и обеими руками взяла у него фуражку.
Забытые фонари все горели на набережной. Они были чуточку светлее неба. Ни одного прохожего. И по-утреннему начинают высвистывать где-то пичуги. Цветные буквы глядят с театральных афиш. Плоты медленно, как время сейчас, текут по Двине к морю. Дымят впереди них угрюмые буксиры, рыжие дымы неохотно расползаются в холодеющем воздухе.